Леонид Гроссман - Записки д`Аршиака, Пушкин в театральных креслах, Карьера д`Антеса
Старик всхлипнул и смолк. Он страдал одышкой, и речь его прерывалась легкими приступами удушья.
Я узнал потом, что Пушкины жили очень беспорядочно и шумно. Старик, впрочем, не долго предавался своим грустным размышлениям.
— О, моя бедная, спи с миром! Но скажите, дорогой виконт, разве мужчина в шестьдесят пять лет закончил свое земное поприще? Разве Людовик XV перестал в этом возрасте посещать свой олений парк?
Я поторопился успокоить все его сомнения.
— Вы правы, — обрадовался он, — мужчина в мои годы только вступает в свою зрелость, он только начинает понимать прелесть девичьей свежести, аромат распускающегося цветка, пленительность девственного чувства. О, эти милые шестнадцатилетние девушки, где вы, где вы? Я готов служить вам, я хочу снова любить вас…
Какая-то истома овладела им, глаза полузакрылись, дыхание стало тяжелее и ровнее. Он с блаженным утомлением опустил веки, голова склонилась в белоснежный галстук, — и старик, не договорив своего любовного признания, задремал.
Я смотрел на его грузный профиль раздобревшего русского барина, сумевшего расцветить и утончить полускифский быт своих соплеменников страстной влюбленностью в парижские нравы, театры и литературу. И мне думалось о том, что в глубокие сугробы северных равнин, в беспорядочный и дикий быт крепостного душевладельца эта влюбленность в изящную жизнь и блестящую поэзию далекой Франции вносила свой строй, единство и смысл. Шутя, любуясь и развлекаясь, он незаметно заражал поклонением Корнелю и Вольтеру своих знакомых, друзей и родных, создавая вокруг себя новую умственную среду, озаренную и облагороженную этим влечением к строгому складу французского классического стиха. Пусть александриец торжественной трагедии служил ему только развлечением и игрою — судьба вознаградила его за тонкий вкус и стремление к художественным радостям. Легкие веяния этой беспечной и мимолетной жизни, пройдя сквозь культуру и гений его сына, приобрели крепость и глубину законченного духовного типа. Я понял, почему Пушкин так часто представлялся мне чужестранцем среди русских. Наследие предков подготовило великолепный расцвет его творчества, незаметно насытив его образами и строфами бессмертных певцов латинского гения. Недаром русский поэт так прекрасно говорил о Данте и Расине — он принадлежал к той же расе великих европейцев.
Появление Пушкина прервало мое созерцание.
— Сегодня в «Journal de Saint-Petersbourg», — сказал он мне, — крупная политическая новость: новое покушение на короля французов.
В посольстве мы уже несколько дней имели подробные депеши о событии. Нессельроде немедленно же переслал Баранту первые телеграфические известия. Я поделился с поэтом сведениями о некоторых подробностях покушения. Некий Луи Алибо, имя которого стало вскоре знаменем республиканцев, стрелял из особого складного ружья в карету короля, промахнулся и был на месте задержан. Палата пэров, превращенная в верховный трибунал, в течение одного дня закончила следствие и вынесла террористу смертный приговор. На другое утро Алибо был гильотинирован на площади Св. Иакова, согласно старинному ритуалу казни отцеубийц.
Новое покушение мгновенно взбудоражило Париж и вызвало оживленные толки во всех европейских столицах. Снова заговорили о «прогнившей Франции», о разложении власти, о наказанном узурпаторе. Шансы легитимистов стали быстро подниматься.
— Впрочем, мы с вами, вероятно, различно расцениваем это событие, — закончил я, — говорят, вы противник Июльской монархии и сочувствуете интересам Генриха V?
— Это говорят у нас о каждом носителе придворного звания, хотя бы он и был облачен им вопреки своему желанию. Здесь крепко укоренилось мнение, что все окружающие императора разделяют его политическую программу.
— Но ведь оппозиция трону была бы у вас опаснейшим безрассудством?
— Мое мнение на эту тему, дорогой виконт, вы узнаете, когда сбудется моя давнишняя мечта и я попаду в чужие края. Быть может, мне удастся тогда опубликовать мои размышления о России и русских. Вы узнаете тогда, что отсутствие общественного мнения в моей стране, равнодушие к справедливости и правде, презрение к мысли и человеческому достоинству доводят меня подчас до отчаяния.
— Когда же я прочту эту статью?
— Не растравляйте моей самой глубокой раны. Если бы вы знали, как я тоскую по Парижу, Риму и Лондону!.. С детских лет путешествия были моей любимой мечтой — граница имела для меня что-то таинственное. Всем существом своим стремлюсь я посетить Камеры народных представителей, клубы, митинги, театры… Все наши путешественники посещают ваших знаменитых людей — великих ораторов, писателей, ученых. И только мне пока не дано собирать материалы для книги «Путешествие в Европу»…
Взгляд его омрачился глубокой болью.
— Кого из наших писателей вы хотели бы навестить?
— Из молодых Сент-Бева, Мериме. Быть может, старика Шатобриана. Я когда-то увлекался им.
Узнав, что Проспер Мериме мой друг, Пушкин стал живо расспрашивать меня об этом «остром и оригинальном писателе». Он рассказал мне, с каким увлечением прочел его сборник иллирийских баллад и как стал даже жертвою тончайшей литературной мистификации, переведя на русский язык сочиненные автором «Клары Газуль» славянские песни. Его несколько утешало, что в ту же западню попался и Мицкевич. «Вы видите, что я дал обмануть себя в очень хорошем обществе», — прибавил он.
Мы довольно долго беседовали с ним о нашей словесности. Весь пронизанный токами французской культуры, Пушкин, видимо, был пресыщен ею и с чувством некоторого утомления говорил о нашей новейшей поэзии. Его интересовали в ней отдельные явления; но он не скрывал от меня своего мнения об общем упадке романтической Франции сравнительно с великой эпохой трагедии. Его влекло теперь к более суровым и мощным течениям творчества — Англия и отчасти Германия пленяли его мысль. Шекспировская драма и философская лирика Гете выступали перед ним как высшая ступень творчества, рядом с которой легкие жанры парижского восемнадцатого века и даже опыты романтиков в одах, балладах и драмах представлялись ему малозначительными. Испробовав в молодости мимолетные формы наших придворных поэтов, он стремился теперь к строгому стилю элегии, драматической повести, исторического романа. «Прекрасное должно быть величаво», — цитировал он мне как-то свой стих. — Есть особая прелесть важной простоты, которую я выше всего ценю в искусстве.
Беседу нашу прервало появление трех сестер, возвращавшихся с прогулки в сопровождении моего кузена. С кудрявыми букетами полевых цветов, осененные большими соломенными шляпами с широкими светлыми лентами, оживленные движением и воздухом, слегка покрытые налетом загара, в белых платьях, под маленькими сквозными зонтами, они словно противопоставляли отвлеченностям нашей беседы свою непосредственную женскую влюбленность в жизнь и звенящую радость существования.
— А, добро пожаловать, самый модный из петербургских мужчин, — шутливо приветствовал поэт входящего гостя.
В то время в России распространились наши салонные обозначения: модный мужчина, модная женщина. Вырабатывалось и само понятие, обозначаемое этим эпитетом. Молодые красавцы стремились быть обворожительными и опасными, беспечными, но облеченными громкой великосветской славой. Они ставили себе за правило появляться во всех известных гостиных, показываться в балете и опере, руководить танцами на первых балах, весело заигрывать с начальниками, покорять всех знаменитых красавиц, а главное, безгранично верить в себя и нравиться всем во что бы то ни стало. Такова была программа и практика д'Антеса. В сезон 1836 года он, несомненно, считался самым модным мужчиной петербургского света.
Обменявшись с нами приветствиями, новоприбывшие расположились перед дачным домиком. Александрина, беседуя с нами, распускала принесенные связки полевых растений, подрезала их стебли и расставляла тонкими пучками по вазам. Жорж и Катрин, продолжая, видимо, начатую раньше беседу, сели в стороне. Кузен мой превосходно выполнял роль влюбленного кавалера. Он занимал свою собеседницу забавными историями и увлекательно хохотал, сопровождая свои россказни нежными взглядами. В смеющихся глазах его смуглой слушательницы вспыхивал временами тревожный блеск сдержанных вожделений.
— Мой друг Трубецкой влюблен сразу в обеих Тальони — мать и дочь, — донесся до меня веселый говор д'Антеса.
— Мне кажется, что при страстной любви это невозможно, — возразила Катрин Гончарова.
Эта худощавая девушка, запоздавшая стать женщиной, казалось, исходила тихим пламенем.
— Я докажу вам, что это бывает, — с многозначительным взглядом настаивал д'Антес, — хотите?